Существовал, правда, и еще один выбор: встретиться с Людовитом наедине и рассказать ему обо всем. Но Ульберт понимал, что за ним следят и он не мог знать, сколько людей из окружения князя вовлечено в заговор.
А его поведение может вызвать подозрение и у самого Людовита. Кому князь поверит? К тому же свей по собственному опыту знал, что князь не склонен к благодарности. Наградой у таких людей частенько становилась смерть. И обиды на князя у свея действительно имелись. Выйти из этого мертвого кольца было в ту пору пределом его желаний.
В любом случае он как мотылек, летящий на пламя костра, обречен на гибель, если... если только не придумает, как спастись. Присутствие в замке молодого норманна, приемного сына ярла Стейнара, могло помочь. Норманн — хороший боец, умен для своего возраста и вполне пригоден для серьезного дела. И Ульберт решил войти в сговор с Олафом, догадываясь, что тот обуреваем жаждой мести и никогда не станет по доброй воле служить князю.
Когда на землю опускались сумерки, Людовитом овладевала тоска, природу которой он не мог понять. Ему вдруг начинало казаться, что он окружен врагами, его подозрительность усиливалась и подтачивала его изнутри подобно язве. Князь метался в своей уединенной потайной комнате, как зверь в клетке. Он не мог знать, что в его окружении есть человек, который понимал, в чем дело.
Сын чернокнижника Калеб, наблюдая за князем, пришел к выводу, что Людовит болен, и его болезнь кроется в смерти Готшалка. После гибели своего брата-близнеца он как бы лишился внешней оболочки, прикрывавшей его как щит. Оба брата, меняясь местами, путая окружение, привыкли за много лет к собственной неуязвимости, неуловимости и вот сейчас, оставшись в одиночестве, Людовит вместо того, чтобы ощутить всю полноту власти, чувствовал себя как человек, с которого содрали кожу.
— А помнишь, Калеб, — говорил он своему советнику, — рассказ хрониста об одном римском императоре, который любил наряжаться в кого-нибудь из простонародья?
— Он любил представления, — кивал Калеб, припоминая подробности. — Тебе же известно, светлый князь, что римляне разыгрывали особые действа, участники которых представлялись людьми, будто живущими другой жизнью.
— Да, живущими другой жизнью... — повторял задумчиво Людовит, сознавая, что точно так же жили долгое время и они с братом.
Тайная жизнь обоих, как нечто, с трудом поддающееся разуму, увлекала будто в бездонную пропасть, меняя их судьбы. И оба брата порой начинали верить в собственную непогрешимость, особую удачливость, данную свыше. Смерть развела их по разным мирам, будто намекая на старую истину: от судьбы не уйдешь.
— А знаешь, Калеб, я решил испытать норманна, — в словах князя слышался подвох. — Мой Старик давно не пробовал свежего человеческого мяса. Негоже долго томить его.
Калеб невольно вздрогнул, услышав имя — Старик. Этим именем князь называл своего медведя-убийцу, и, предвидя некое молчаливое возражение советника, Людовит поспешил добавить:
— Тоска гложет мне сердце. А тебе нечего беспокоиться. Если он — тот, за кого ты его принимаешь, то...
— Князь волен поступать, как ему вздумается, — почтительно склонил голову Калеб, испытывая тревогу. Потусторонние силы никогда не обманывали его. Смерть первого брата уже наступила. Теперь очередь второго, если он не прислушается к советам Калеба. Но давать их сейчас было бессмысленно. — Испытание — дело верное. Мы ничем не обязаны норманну.
Однако сам при этом подумал о том, что князь утратил чувство меры. В его поступках в последнее время отсутствовала привычная дальновидность. Он как будто внезапно ослеп и не мог отыскать дорогу. Дорогу в темноте...
Теперь-то Калеб очень хорошо сознавал, что главную роль прежде все же играл погибший брат как человек, присматривавшийся к знакам судьбы, к знамениям, к воле высших сил. Без него разум второго брата будто иссох. Ему не хватало ни холодного расчета, ни воли, ни воображения.
Утром, во время скудного завтрака, состоявшего из похлебки и куска черствого хлеба, Олаф услышал от своего сторожа новость: ночью неожиданно сдох медведь-убийца, пожиратель несчастных, детище слепой жестокости князя.
Олаф вспомнил о Гуннаре и злорадно усмехнулся. Зверь ненамного пережил убитого им викинга.
— Помяни мое слово, — бормотал старый венед, запивая кусок жареной свинины хорошим глотком эля. — Скоро здесь появится новый хозяин леса, сколько их уже было на моей памяти?
Венед говорил просто так, для себя, не рассчитывая на понимание со стороны пленника. Но пьяному это и не особо нужно.
А между тем Олаф все больше понимал местный язык, но вида не подавал. Обманчивое впечатление того, что он почти ничего не понимает из разговоров, делало венедов более раскованными рядом с ним. Хотя все сознавали: говорить лишнее — себе дороже. Да и случай с псарем у всех был на памяти. А один из постоянных сторожей Олафа, длинноусый старик, и вовсе к нему относился хорошо. Привык, что норманн не слишком разговорчив, да и на каком языке с ним говорить?
А старику, особенно когда он выпивал медовухи, нужен был слушатель, пусть и молчаливый. Олаф иногда думал, что венед говорит с ним так, как обычно разговаривают с домашними животными, с той же собакой. Говорят, что попало, а ты сиди и слушай, можешь и вовсе спать — разницы никакой нет.
Старый венед часто вспоминал прежнюю жизнь, войны, в которых ему довелось участвовать. А поскольку был он старше князя, то помнил еще то время, когда служил у отца Людовита.